Ассирийские танки у врат Мемфиса - Страница 35


К оглавлению

35

– Мы принимаем чужое семя и потому сильны, – сказал кабатчик, похожий на кушита.

– Но принимаем его по доброму согласию, – уточнил лавочник, а староста подвел итог:

– Разве доброе согласие ничего не стоит, чезу Хенеб-ка?

– Чтоб тебе сгнить за Пятым порогом, мошенник! – сказал я. – Ладно, получишь пятьдесят пиастров. Этого хватит?

Староста ухмыльнулся.

– Твои львы могут топтаться в нашем курятнике всю ночь и весь день. Хатор им в помощь!

– За эти деньги ты дашь еще проводника.

– Согласен. Куда он должен вас отвести?

Мне не хотелось говорить, что мы идем в Темеху, и я ответил неопределенно:

– Пока не решил. Мне нужен человек, который знает окрестности Мешвеша.

– Ты его получишь.

Начало темнеть, и мои собутыльники разошлись. Я вернулся на пастбище, проверил караулы и велел Левкиппу и Пианхи отпустить своих людей в селение. Им – ночь, а солдатам Мериры и Рени – день… Что же мне?..

Домик Бенре-мут стоял на краю оазиса. С одной стороны – ложбинка, чахлые кусты, обглоданные козами, а дальше – песок и песок до самого океана, с другой – загон для скотины и погасший очаг. У очага расстелена старая шкура. На низкой скамейке – утварь: котелок, кувшин, посуда, привезенная мной когда-то из столицы… Ничего не изменилось. И Бенре-мут все та же – сероглазая и гибкая, как газель, стройная, как пальма. Стоит у хижины, скрестив руки на полной груди, и смотрит, как я шагаю к ее дому. Только…

Только жмется к ее ногам девчушка лет трех, маленький такой голышок: челка ровно подрезана, на плечах – косички, на тонкой шейке – скарабей из лазурита, подаренный мною Бенре-мут. И хоть стемнело уже изрядно, увидел я, что глазки у дитя не материнские, не серые, а карие. Мои глаза!

– Пустишь ли в дом, Бенре-мут? – спросил я.

Она повела плечами.

– Входи! Входи, воин, если нет у тебя другого жилища.

Подхватила девочку на руки, шагнула вслед за мной и села на ложе у стены. Я остался стоять. Глядел на нее и малышку и не мог наглядеться.

– Слышала я от соседских детей, что пришел из пустыни семер с солдатами, сидит в кабаке и пьет. – Ее голос был ровен и тих. – Давно я с этим семером не встречалась. Годы прошли. Забыла уже, как выглядит, и вспоминать не хочу.

– Что ты такое говоришь, Бенре-мут? – промолвил я. – Можно ли забыть Хенеб-ка, если держишь на коленях его дочь?

И тут я увидел такое, чего не видел никогда: по щеке Бенре-мут скатилась слезинка.

– Нефру-ра не твой ребенок, – сказала она.

– У нее мои глаза. Карие, а не серые.

– У многих роме карие глаза, Хенеб-ка.

– Значит, был другой роме?

– Был и есть. Та-Кем большая страна, и мужчин в ней много.

Я не верил ни единому ее слову. Обида говорила в ней, обида, горечь и желание побольнее уколоть меня, ведь я и в самом деле был виновен – не стоял у входа, когда Бенре-мут разрешилась от бремени, не принес малышке колыбель и полотно, не наполнил ларь мукой, а кувшины – медом, чтобы они не голодали, не пригнал коз и овец; словом, ничего не сделал, как положено мужчине и отцу. Вместо этого я дрался на Синае и, заботами шакала Хуфтора, угодил в каменоломню… И хоть это меня не оправдывало, я ждал, что через миг или два бросится она ко мне, обнимет и скажет: вот твоя Бенре-мут и вот Нефру-ра, твоя дочка! Но время шло, а Бенре-мут была неподвижна.

– У этого другого имя есть? – спросил я.

– Есть. Урджеба, – раздалось в ответ.

– Урджеба? Кто он такой?

– Не все ли равно, Хенеб-ка? Он заботится обо мне, я плачу ему за помощь – что есть у меня, тем и плачу. Я уже не юная девушка и не могу питаться запахом фиников и утренней росой. У меня ребенок.

Она не сказала: его ребенок. Значит, мой?..

Горько, горько… Горько, потому что пришел я сюда не с золотыми сфинксами на плечах, не с серебром в кошеле, не с лошадьми, груженными припасами… Не чезу я больше, а беглый каторжник, и нечего дать мне Бенре-мут и своему ребенку. Не в военной тунике я, а в лохмотьях, и в мешке моем не подарки, а обоймы к «сенебу». Как пришел, так и уйду. Четыре года не было меня, а теперь и вовсе не будет; уплыву за море и стану, как сказала мать Исида, пальмой с облетевшею листвой…

У стены раздался шорох. Я вышел, стискивая рукоять клинка. Наступила ночь, но в лунном свете я видел фигуру и лицо мужчины – немолодого, лет на десять постарше меня, и, кажется, знакомого. Роме, не мешвеш. Сборщик податей. Урджеба!

– Чего тебе надо? – спросил я.

– А тебе? Зачем ты сюда явился? – В голосе его клокотала злоба. – Амон видит, это моя женщина, не твоя!

Сказал, будто ножом резанул. Моя женщина, не твоя! Услышь я такое про Сенисенеб или Нефертари, не очень бы удивился и в ярость не пришел – те до меня утешали многих и будут еще утешать, во имя Хатор и кошелька с пиастрами. Просто с ними, с этой Сенисенеб и с этой Нефертари: не успеешь пояс расстегнуть, а они уже лежат, раздвинув ноги. Но у Бенре-мут не только это я искал, не к одному лишь телу ее тянулся, а было между нами что-то другое, чему и слов не подберешь. Какие слова у солдата? Мы любовных песен не поем. Давай-ка, девушка, по-быстрому, ждут меня приятели и пиво в кабаке…

– Чья она женщина, ей решать, – произнес я. – Но сегодня, Урджеба, уходи! Побереги свою глотку! Горит мое сердце, и кулаки зудят! Останешься, переселю тебя в Поля Иалу!

Сборщик испуганно отшатнулся, забормотал, перечисляя меры зерна, кувшины масла и свертки ткани, что носил он Бенре-мут. Носил и будет носить, подумалось мне. Ярость кружила голову, гнев туманил разум. Я вытащил клинок, с лязгом вогнал его обратно в ножны и сказал:

– Будь к ней милосерден, Урджеба. Я вернусь и воздам тебе за доброту. И за зло воздам тоже. Иди!

35